Балалайка - Страница 12


К оглавлению

12

Сел Ванька на скамейку, руками щеки обхватил, заплакал горько. Поплакал-поплакал да и полез на печку, где ему жить определили.

Вечером сыны пришли. Шумят, галдят, пятками о половицы стучат, скамейки двигают. Землей от них пахнет, травой и ветром. Вытащили на середину избы стол, достали бутылку самогона-первача, капусты квашеной, огурцов соленых. Едят, чавкают, рыгают, горилкой запивают, хохочут, батьку ругательски ругают.

– Кабы не кротость моя – зашиб бы батьку до смерти, говорит старший брат. – Сколько он крови нашей попил, сколько шишек-синяков понаставил – не перечесть!

– И мы бы зашибли, – одобрительно кричат братья и кулаками по столу колотят.

Ванька на печке в дальний угол схоронился, старым тулупом накрылся, преет и так думает:

– Вот ведь как получается, я ж для них жил, для них старался, и они же меня забить до смерти хотят. Я копейку к копейке богатство добыл, а они стервозятся, страданий моих не принимают. Где справедливость? Как же можно, чтобы дети единокровные отца жизни лишить могли!

А только чувствует Ванька – не пугают сыны, не шуткуют, всерьез говорят.

Братья пьют да хмелеют, хмелеют да в злобу входят, в злобу входят да на ком ее сорвать ищут.

– А вот неправильно это, что старшему земли больше, говорит средний брат, – неправильно, и все тут! Поровну земли всем! По-ров-ну!

– Точно! Поровну! – кричат братья. Закипает в них кровь, на горилке замешанная, в голову бросается, глаза застит пеленой черной.

– Не бывать по-вашему, – говорит старший брат, – я теперь заместо батьки буду, вы меня слушать-почитать должны!

– А вот мы тебя взашей! – грозят братья, да уж и не грозят, а скамейки роняют, рукава закатывают.

– А вот мы счас посмотрим, кто здеся главнее.

Пошла потеха! Только кости хрустят да кровушка брызжет.

Попортят избу, расстраивается Ванька, разнесут по бревнышку.

Только слышит вдруг, кто-то ногой стенку скребет, на печку лезет. Замер Ванька, затаился. Как ни горька жизнь, а помирать боязно. Счас вниз стащут и забьют!

Тычет его кто-то пальцем через овчину.

– На-ка, тятька, покушай, – подает младший сын хлеба кусок и огурец соленый.

Взял Ванька и хлебца и огурец, а есть не может.

– Ничего, тятька, образуется. Братья пошумят да утихнут, успокаивает его младший сынок, – до сего дня жили и завтра не помрем.

Так и просидели они на печке всю свою ночь.

И пошла у Ваньки жизнь – ни хорошая, ни плохая, а не понять что. Работать не заставляют, но и есть не дают. Из дома не гонят, но и в дом не приглашают. Прошмыгнул незамеченным – живи, а нет не взыщи. На сене в сарайке Ванька спит, сеном укрывается, с огорода питается. Когда сынок младшенький хлебца корочку украдкой сунет, когда соседка борща плеснет. Целыми днями лежит Ванька, в потолок смотрит, про жизнь свою вспоминает. А жизнь тоже не понять какая была – то ли плохая, то ли хорошая. То ли была, то ли не было вовсе. Вроде жил как все, а как жил, не помнит.

Полежит Ванька день, а вечером украдкой к дьяку пойдет. Дьяк в их деревне был хоть молодой, да умный.

– Как же так, – спрашивает мужик дьяка, – богатство нажил, а счастья нет? Для сынов жилочки рвал-надсаживал и ими же бит. В чем же причина?

– Так в гордыне твоей, – ответствует дьяк. – В гордыне беда твоя сокрыта. Был ты беден, да по гордыне своей милости не просил. Стал богат, да вдвойне горд – руки ближнему не протянешь, слова доброго не скажешь, хоть прохожий это, хоть сыны твои единокровные.

Жить тебе было некогда, ты сам с собой войну воевал – то с бедностью своей, то с богатством. За войной радость просмотрел, жизни не заметил.

Послушает Ванька дьяка да и опять в сарайку пойдет, прошлое, словно сено прелое, ворошить, года-годинушки перебирать. А вспомнить особо нечего. Все только земля перед глазами, круп лошадиный, жена нелюбая да копейка медная. И все.

В молодости смеялся вдосталь, да беден был. Какая же это радость? В старости богат стал, да грустен. Весь смех куда-то подевался. Казалось, сейчас бы и радоваться жизни, а не выходит, обрыдло все.

Промается Ванька всю ночь, утром на приступочку сядет, на солнышко, отсидит день, дождется ночи и опять думает. Всю-то жизнь свою по минутке переберет, по крупинке перещупает. Когда же промашка вышла? Когда от счастья своего отвернулся? И по всему выходит, что радостней всего Ванька жил, когда ни хозяйства, ни портов лишних не имел, а имел только в карманах ветер, в руках балалайку да перед глазами небо синее. И все-то ему тогда было трын-трава, все-то весело да интересно.

Сидел он на кочке на речном бережку, пальцем по струнам тренькал, и такая мелодия выходила тоненькая, такая сладкая, что сердце от восторга заходилось. Тень-тень-трень-тень… И ничего не надо было, только бы музыку играть да слушать, запахом травы, реки, земли дышать, в даль синюю глядеть и знать, что жизнь длинная-предлинная.

Да неужто в балалайке дело? Или в молодости? В чем радость сокрыта?

И так Ваньке захотелось вернуть те денечки золотые, хоть на часок, хоть на минутку малую, что хоть счас ложись и помирай с тоски-кручины.

И отправился тогда Ванька к купцу, что балалайку у него отцову купил когда-то. Поклонился в пояс и попросил:

– Продай, добрый человек, мне балалайку отцову обратно. Нет мне без нее радости. А я тебя за твою доброту век помнить буду.

Почесал купец в затылке, повздыхал, полез на чердак, где всякая рухлядь да хлам валялись, нашел балалайку, принес, тряпицей обтер и говорит:

– Чего не отдать, коль хороший человек просит. Отдать можно. Бери. За рубль серебром.

Ванька так и ахнул.

– Я ж тебе ее за копейку отдал.

12